Работа несмотря на ранний час уже шла вовсю

Главная » Русский язык — 5 — 9 классы

Распределительное списывание с грамматическим заданием.
Выпишите предложения в следующей последовательности:

1)с обособленными определениями; 2)с обособленными приложениями; 3)с обособленными обстоятельствами; 4)с обособленными уточняющими членами предложения.Расставьте знаки препинания.

1) Мы современники как-то малодружны. А дружба приносит нравственное очищение.2)Работа несмотря на ранний час уже шла вовсю.3)Егорушка лежал на спине и заложив руки под голову глядел вверх на небо.4)Все люди заняты истинно важным делом всегда просты.5)Для пополнения картины не было недостатка в петухе предвеснике переменчивой погоды.6)Мы отъехали к оврагам естественным укреплением свободы.7)Онегин добрый мой приятель родился на берегах Нивы.8)Наступают сумерки теплые и молчаливые.9)Впереди нас за срубленным лесом открывалась довольно большая поляна.10)Ум одолевший собственные сомнения не делает сердце равнодушным.11)Девочка вздрогнув невольно взглянула из-под руки на разлив моря.12)Делая людям зло не жди от них добра.13)А лес молчаливый темный тянулся на много верст вокруг.14)Впереди версты за две от обоза белели длинные невысокие амбары и домишки с черепичными крышами.15)Читал он внимательно с удовольствием.16)При стороже находилась громадная черная собака неизвестной породы по имени Арпака.

Ответ №1

  1. С обособленными определениями          |~~~|

4) Все люди(Х), занятые истинно важным делом, всегда просты.

8) Наступают сумерки(Х), теплые и молчаливые.

10) Ум(Х), одолевший собственные сомнения, не делает сердце равнодушным.

13) А лес(Х), молчаливый, темный, тянулся на много верст вокруг.

  2. С обособленными приложениями            |~~~|

1) Мы(Х), современники, как-то малодружны. А дружба приносит нравственное очищение.

5) Для пополнения картины не было недостатка в петухе(Х), предвозвесТнике переменчивой погоды.

6) Мы отъехали к оврагам(Х), естественным укреплениЯм слободы.

7) Онегин(Х), добрый мой приятель, родился на брегах Нивы.

16) При стороже находилась громадная черная собака(Х) неизвестной породы, по имени Арапка.

   3. С обособленными обстоятельствами |_._._|

2) Работа, несмотря на ранний час, уже шла вовсю.

3) Егорушка лежал на спине и, заложив руки под голову, глядел(Х) вверх на небо.

11) Девочка, вздрогнув, невольно взглянула(Х) из-под руки на разлив моря.

12) Делая людям зло, не жди(Х) от них добра.

    4. С обособленными уточняющими членами (здесь – обст-ва)

9) Впереди нас(Х), за срубленным лесом, открывалась довольно большая поляна.

14) Впереди(Х), версты за две от обоза, белели длинные невысокие амбары и домишки с черепичными крышами.

15) Читал он внимательно(Х), с удовольствием.

__

**Знаки препинания расставлены.  

Обособленные члены предложения выделены (обозначить границы вертикальными чертами, подчеркнуть соответственно).

Определяемые слова обозначены (Х).


7

Помогите пожалуйста сделать упражнение номер 2

2 ответа:



0



0

Ночью стоят морозы.Снег после дневной оттепели твердеет.Трудно в это время птицам добывать пищу.Вася повесил на дерево кормушку.Первыми прилетели воробьи.Жадно клюют птицы крошки зерно.Помоги и ты пернатым друзьям!



0



0

Там нет знаков припинания

Читайте также

Да, скат, пот, балл, папа, корова.

Я не-зн-аю где оно! ПОЧЕМУ

Ед.число:
1 л. Я облегчу, углублю, упрощу
2л. Ты облегчишь, углубишь, упростишь
3л. Он, она, оно облегчит, углубит, упростит
Мн.число:
1 л. Мы облегчим, углубим, упростим
2 л. Вы облегчите, углубите, упростите
3 л. Они облегчат, углубят, упростят

1.оседающие,умершие,
2.Разрастаются(раст/ращ/рос),заросли,растения,
разЛАГаются(лаг/лож)
умМЕРшие(мер/мир)
3.Слои ила,ОСЕДАЮЩИЕ НА ДНО,….

На(приставка) з(корень) ыва(суффикс) ют(окончание)

Н а привокзальной площади, несмотря на ранний час, уже вовсю шла бойкая торговля. Прямо с деревенских повозок продавали молоко, желтые тыквы, живых поросят. А поток подвод, машин, груженных товарами, все стекался, и небольшая городская площадь уже становилась тесной. Торговые ряды растягивались по прилегающим к ней улицам, переулкам…

Так начался белорусский кирмаш. Начался в небольшом районном центре Житковичи, что расположен неподалеку от старинного Турова. С давних времен на белорусской земле после уборки урожая отправлялись земледельцы на кирмаш, известный и большим торгом, и веселыми аттракционами, и песнями. Это был праздник славно потрудившихся людей, отдых после напряженной страды.

…Повсюду жарят, варят, готовятся к гулянью. Повара, озабоченные и серьезные, ходят вокруг своих котлов. Шутка ли: накормить, напоить множество людей — участников праздника.

Я вышел на центральную площадь города и попал в людской водоворот. Кружились краски костюмов, звенели оживленные голоса, играла музыка. Поспешил в городской парк, где проходила основная часть праздника. И мне повезло: наконец-то попал на старинную «Туровскую рыбалку», о которой так много слышал.

Протиснувшись сквозь плотное кольцо зрителей, увидел, как человек восемь, закатав рукава рубашек, запустив руки в железный чан, полный воды, ловили рыбу. Какой-то парнишка ловко выхватил из чана двух сверкающих карпов. Что с ними делать? Его карманы уже набиты рыбой. А времени терять нельзя: на лов дается лишь три минуты. И парнишка оттянул ворот рубашки, бросил рыбу за пазуху и снова запустил руки в чан. Ловким должен быть такой рыбак. Иные уходили с богатым уловом — до шести килограммов рыбы.

А сколько ловкости требует «Туровская рыбная шутка»! Попробуй подцепи удочкой с крючком плавающий в зеленой непрозрачной воде поплавок — пробку, на конце которой привязан приз… Вот мужчина в большой соломенной шляпе, долго и неудачно ловивший поплавки, наконец-то поймал один. Гордо глянул по сторонам: мол, знай наших! Удилище согнулось дугой, леска натянулись. Вокруг все замерли. Рыбак потянул удочку… И грянул смех. На конце веревки болтался рваный башмак…

Центр праздника тем временем переместился на стадион, где начиналось чествование героев жатвы. Здесь и белорусские хлеборобы, и гости из России, Литвы, с Украины.

Под звуки марша на зеленое поле стадиона выкатила открытая машина, увитая цветами и колосьями. В машине ехал «Урожай» — краснощекий мужчина с лихо закрученными пшеничными усами. Белая рубашка на нем была подпоясана поясом-перевяслом из хлебных колосьев, на голове — широкая соломенная шляпа, также сплетенная из колосьев.

Вслед за ним на другой машине ехал комбайнер с большим дожиточным снопом в руках, заслуживший почетное право завершения жатвы.

Когда официальная часть кончилась, на поле выбежали нарядные девушки с подносами и стали угощать гостей пирогами и густым квасом…

Этот ритуал традиционного угощения пришел из старинного народного обряда — дожинки.

Многие традиции кирмаша, зародившегося в XV веке в Полоцке, еще недавно были утеряны и забыты. Не одну научную экспедицию снарядили Петр Адамович Гуд, старший преподаватель Института культуры в Минске, и научный сотрудник Института искусствоведения, этнографии и фольклора АН БССР Леонид Иосифович Минько, чтобы восстановить этот праздник. Сейчас кирмаш проходит в Бресте, в Полесье и на Гродненской земле, но Петр Адамович Гуд считает, что он должен стать праздником республиканским, потому что истоки и характер его истинно народные…

Кирмаш всегда был известен как праздник-ярмарка. Вот и сегодня — пестрит в глазах от изделий народных мастеров. Деревянные ложки, лапти, радужные кружева, вышивка, плетения из лозы…

Под огромными липами разложили свой товар гончары. Покупатели осматривали крынки, горшки, кувшины, постукивали ногтем по их выпуклым бокам, прикладывали к уху, прислушиваясь к чистоте звона. Я увидел, как пожилой гончар попросил своего молодого напарника подать кусок, глины и, усевшись поудобнее за маленький домодельный станок, начал быстро вращать ногой гончарный круг. Все завороженно смотрели, как постепенно бесформенная серая глина превращалась в красивый кувшин. Когда кувшин был готов мастер ловко поставил его на ладонь, демонстрируя покупателям свое изделие…

Гудит, шумит кирмаш. Манит то в ту, то в другую сторону…

Стремительно взлетают качели: по традиции ни один белорусский кирмаш без них не обходится. Девушки в белых вышитых кофтах закрывают глаза от захватывающего дух полета и громко визжат.

А рядом идет упорная борьба за призы, которые подвешены на высоком столбе. Чтобы снять приз, нужно добраться до самой верхушки скользкого столба. Желающих много, но пока что никто не залез выше середины. Вдруг появился рыжий парнишка, скинул башмаки и проворно, одним махом вскарабкался на столб. Он дотянулся до колеса, на котором висели сапоги, корзина с живым петухом, бутылка шампанского, связка бубликов, и сорвал шампанское. По правилам игры можно было снять только один приз. Парнишке пришлось спускаться на землю. Отдышавшись, он снова полез на столб. Сорвал петуха с корзиной.

— Слушай, хлопчык, можа, хватит, а? — смеялись зрители. — Оставь другим!
— А я что? Полезайте!

Но никто не двинулся с места, и парень в третий раз по-обезьяньи начал карабкаться на столб…

Я свернул к «аппетитным» рядам. В белорусской бульбяне можно было отведать дранки, картофеля, фаршированного грибами и рыбой. В молдавском винном погребке — различные вина и напитки, в украинском шинке подавали полтавские вареники, похожие на варежки…

Я не успел еще как следует насладиться этой кухней, как услышал:
— Цыгане! Цыгане приехали!

Мимо меня с песнями, позванивая бубенчиками, вихрем пронеслись лошади. Телеги с цыганами направлялись в глубь парка. Вместе с толпой я поспешил за ними.

Когда подошел, цыгане уже заканчивали разбивать табор. В центре его полыхал огромный костер. Нарядные цыганки с ребятишками сидели на земле и раскладывали на темных скатертях еду, готовились к пиршеству.

А неподалеку от костра два цыгана с черными, прокаленными солнцем худощавыми лицами, развлекая публику, разыгрывали сцену купли-продажи лошадей.

Один держал по уздцы лошадь и, усиленно жестикулируя, — говорить ему мешала трубка, которую он не выпускал изо рта, — демонстрировал достоинства своего коня. Но другой, хитровато прищурив глаза, улыбался и говорил, что лошадь старая и дряхлая, что на ней далеко не уедешь. Тогда хозяин лошади позвал мальчишку лет двенадцати, который будто бы только и ждал, чтобы одним прыжком оказаться на спине лошади. Когда мальчишка вцепился в ее загривок, цыган взмахнул кнутом, и лошадь тотчас вздыбилась, широко раздув ноздри, и вскачь понеслась по кругу. Толпа восторженно ахнула. Старый цыган что-то крикнул мальчишке. Тот на полном скаку осадил лошадь. Ее взяли под уздцы и стали проверять зубы: не стерлись ли? Убедившись, что лошадь молодая, продавец и покупатель принялись хлопать друг друга по ладоням. Сделка состоялась. Затем цыгане подошли к костру. Молодая цыганка поднялась им навстречу с двумя бокалами красного вина. Цыгане приосанились, чинно взяли бокалы и, не торопясь, выпили до дна. Потом посмотрели друг на друга, весело перемигнулись и схватили гитары. Они разом ударили по струнам и пустились в пляс. Через пять минут весь цыганский табор кружился в танце. А впереди всех, выбивая ногами дробь и позабыв все на свете, носился маленький наездник…

Приближался вечер. Люди спешили на стадион, где теперь выступали гости из России, Литвы, с Украины. И над городом долго еще лилась песня…

Житковичи, Белорусская ССР

В. Устинюк | Фото автора

Машенька

изголовью, Подтягин открыл глаза. На мгновенье в бездне, куда он все падал, его сердце нашло шаткую опору. Ему захотелось сказать многое, – что в Париж он уже не попадет, что родины он и подавно не увидит, что вся жизнь его была нелепа и бесплодна и что он не ведает, почему он жил, почему умирает. Перевалив голову набок и окинув Ганина растерянным взглядом, он пробормотал: «Вот… без паспорта», – и судорожная улыбка прошла по его губам. Он снова зажмурился, и снова бездна засосала его, боль клином впилась в сердце, – и воздух казался несказанным, недостижимым блаженством.

Ганин, сильной белой рукой сжав грядку кровати, глядел старику в лицо, и снова ему вспомнились те дрожащие теневые двойники русских случайных статистов, тени, проданные за десять марок штука и Бог весть где бегущие теперь в белом блеске экрана. Он подумал о том, что все-таки Подтягин кое-что оставил, хотя бы два бледных стиха, зацветших для него, Ганина, теплым и бессмертным бытием: так становятся бессмертными дешевенькие духи или вывески на милой нам улице. Жизнь на мгновенье представилась ему во всей волнующейся красе ее отчаянья и счастья, – и все стало великим и очень таинственным – прошлое его, лицо Подтягина, облитое бледным светом, нежное отраженье оконной рамы на синей стене, – и эти две женщины в темных платьях, неподвижно стоящие рядом.

И Клара с изумленьем заметила, что Ганин улыбается, – и его улыбку понять не могла.

Улыбаясь, он тронул руку Подтягина, чуть шевелившуюся на простыне, и, выпрямившись, обернулся к госпоже Дорн и Кларе.

– Я уезжаю, – сказал он тихо. – Вряд ли мы опять встретимся. Передайте мой привет танцорам.

– Я провожу вас, – сказала Клара так же тихо и добавила: – Танцоры спят на диванчике.

И Ганин вышел из комнаты. В прихожей он взял чемоданы, перекинул макинтош через плечо, и Клара открыла ему дверь.

– Благодарствуйте, – сказал он, боком выходя на площадку. – Всего вам доброго.

На мгновенье он остановился. Еще накануне он мельком подумал о том, что хорошо бы разъяснить Кларе, что никаких денег он не собирался красть, а рассматривал старые фотографии, но теперь он не мог вспомнить, о чем хотел сказать. И, поклонившись, он стал не торопясь спускаться по лестнице. Клара, держась за скобку двери, глядела ему вслед. Он нес чемоданы как ведра, и его крепкие шаги будили в ступенях отзвуки, подобные бою медленного сердца. Когда он исчез за поворотом перил, она еще долго слушала этот ровный, удалявшийся стук. Наконец она закрыла дверь, постояла в прихожей. Повторила вслух: «Танцоры спят на диванчике», – и вдруг бурно и тихо разрыдалась, указательным пальцем водя по стене.

17

Тяжелые, толстые стрелки на огромном циферблате, белевшем наискось от вывески часовщика, показывали 36 минут седьмого. В легкой синеве неба, еще не потеплевшей после ночи, розовело одно тонкое облачко, и было что-то не по-земному изящное в его удлиненном очерке. Шаги несчастных прохожих особенно чисто звучали в пустынном воздухе, и вдали телесный отлив дрожал на трамвайных рельсах. Повозка, нагруженная огромными связками фиалок, прикрытая наполовину полосатым грубым сукном, тихо катила вдоль панели: торговец помогал ее тащить большому рыжему псу, который, высунув язык, весь подавался вперед, напрягал все свои сухие, человеку преданные, мышцы.

С черных веток чуть зеленевших деревьев спархивали с воздушным шорохом воробьи и садились на узкий выступ высокой кирпичной стены.

Лавки еще спали за решетками, дома освещены были только сверху, но нельзя было представить себе, что это закат, а не раннее утро. Из-за того, что тени ложились в другую сторону, создавались странные сочетания, неожиданные для глаза, хорошо привыкшего к вечерним теням, но редко видящего рассветные.

Все казалось не так поставленным, непрочным, перевернутым, как в зеркале. И так же, как солнце постепенно поднималось выше и тени расходились по своим обычным местам, – точно так же, при этом трезвом свете, та жизнь воспоминаний, которой жил Ганин, становилась тем, чем она вправду была, – далеким прошлым.

Он оглянулся и в конце улицы увидел освещенный угол дома, где он только что жил минувшим и куда он не вернется больше никогда. И в этом уходе целого дома из его жизни была прекрасная таинственность.

Солнце поднималось все выше, равномерно озарялся город, и улица оживала, теряла свое странное теневое очарование. Ганин шел посреди мостовой, слегка раскачивая в руках плотные чемоданы, и думал о том, что давно не чувствовал себя таким здоровым, сильным, готовым на всякую борьбу. И то, что он все замечал с какой-то свежей любовью – и тележки, что катили на базар, и тонкие, еще сморщенные листики, и разноцветные рекламы, которые человек в фартуке клеил по окату будки, – это и было тайным поворотом, пробужденьем его.

Он остановился в маленьком сквере около вокзала и сел на ту же скамейку, где еще так недавно вспоминал тиф, усадьбу, предчувствие Машеньки. Через час она приедет, ее муж спит мертвым сном, и он, Ганин, собирается ее встретить.

Почему-то он вспомнил вдруг, как пошел проститься с Людмилой, как выходил из ее комнаты.

А за садиком строился дом. Он видел желтый, деревянный переплет – скелет крыши, – кое-где уже заполненный черепицей.

Работа, несмотря на ранний час, уже шла. На легком переплете в утреннем небе синели фигуры рабочих. Один двигался по самому хребту, легко и вольно, как будто собирался улететь.

Золотом отливал на солнце деревянный переплет, и на нем двое других рабочих передавали третьему ломти черепицы.

Они лежали навзничь, на одной линии, как на лестнице, и нижний поднимал наверх через голову красный ломоть, похожий на большую книгу, и средний брал черепицу и тем же движеньем, отклонившись совсем назад и выбросив руки, передавал ее верхнему рабочему. Эта ленивая, ровная передача действовала успокоительно, этот желтый блеск свежего дерева был живее самой живой мечты о минувшем. Ганин глядел на легкое небо, на сквозную крышу – и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре дня, – эти четыре дня были, быть может, счастливейшей порой его жизни. Но теперь он до конца исчерпал свое воспоминанье, до конца насытился им, и образ Машеньки остался вместе с умирающим старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал воспоминаньем.

И, кроме этого образа, другой Машеньки нет, и быть не может.

Он дождался той минуты, когда по железному мосту медленно прокатил шедший с севера экспресс. Прокатил, скрылся за фасадом вокзала.

Тогда он поднял свои чемоданы, крикнул таксомотор и велел ему ехать на другой вокзал, в конце города. Он выбрал поезд, уходивший через полчаса на юго-запад Германии, заплатил за билет четверть своего состояния и с приятным волненьем подумал о том, как без всяких виз проберется через границу, – а там Франция, Прованс, а дальше – море.

И когда поезд тронулся, он задремал, уткнувшись лицом в складки макинтоша, висевшего с крюка над деревянной лавкой.

Предисловие автора к американскому изданию

«Машенька» был мой первый роман. Я начал трудиться над ним в Берлине, вскоре после женитьбы, весной 1925 года. К началу следующего года он был кончен и опубликован русским зарубежным издательством «Слово» (Берлин, 1926). Немецкая версия, которой я не читал, вышла через два года в издательстве Ульштейна (Берлин, 1928). Других переводов за этот внушительный сорокапятилетний срок не было.

Хорошо известная склонность начинающего автора вторгаться в свою частную жизнь, выводя себя или своего представителя в первом романе, объясняется не столько соблазном готовой темы, сколько чувством облегчения, когда, отделавшись от самого себя, можешь перейти к более интересным предметам. Это одно из очень немногих общих правил, которые я принял. Читатель моих «Других берегов» (начатых в сороковых годах) не может не заметить некоторых совпадений между моими и ганинскими воспоминаниями. Его Машенька и моя Тамара – сестры-близнецы; тут те же дедовские парковые аллеи; через обе книги протекает та же Оредежь; и подлинная фотография Рождественской усадьбы, как она теперь выглядит (прекрасно воспроизведенная на обложке Пингвиновского издания «Speak, Memory», 1969), могла бы служить отличной иллюстрацией перрона с колоннами в «Воскресенске» из романа. Я не заглядывал в «Машеньку», когда, спустя четверть века, писал двенадцатую главу автобиографии, а теперь, когда в нее заглянул, был поражен тем, что, несмотря на выдуманные эпизоды (как, например, драка с деревенским хулиганом или свидание среди светляков в безыменном городке), настойка личной реальности в романтизированном рассказе оказалась крепче, чем в строго-правдивом автобиографическом изложении. Сначала я дивился, как это возможно, чтобы трепет и аромат уцелели, несмотря на требования фабулы и нарочитость вымышленных персонажей (из которых двое даже появляются – довольно искусственно – в Машенькиных письмах), особенно потому, что я не мог поверить, чтобы изощренная имитация могла соперничать с голой правдой. Но объясняется это в сущности совсем просто: по возрасту Ганин был в три раза ближе к своему прошлому, чем я к своему в «Других берегах».

Из-за того что Россия так необычайно далека, а тоска по родине остается на всю жизнь твоей безумной спутницей, с патетическими причудами которой привыкаешь мириться при чужих, я не стыжусь признаться, что в моей привязанности к моей первой книге есть доля болезненной сентиментальности. Ее изъяны – следствия неискушенности и неопытности – на которые любой придирчивый обвинитель укажет с небрежной легкостью, искупаются для меня (а в этом деле, в этом трибунале, я единственный компетентный судья) некоторыми эпизодами (выздоровление, концерт в риге, катанье на лодке), которые, если бы мне это вовремя пришло в голову, надо было бы чуть ли не целиком перенести в позднейшую из двух книг. Поэтому я понял в самом начале моего сотрудничества с г. Гленни (соавтором английской версии романа. – Г. Б. ), что наш перевод должен быть верен оригиналу в такой же мере, в какой я бы настаивал на этом, если бы текст не был моим. Здесь и речи не могло быть о беспечных, самовольных улучшениях, которые я позволил себе в английском издании хотя бы «Короля, дамы, валета». Единственные уступки, которые я счел необходимым сделать в трех-четырех местах, сводятся к кратким утилитарным фразам, разъясняющим русские бытовые подробности (очевидные для своего брата-эмигранта, но непонятные иностранному читателю), да еще к переводу дат с ганинского Юлианского календаря на общепринятый Григорианский (так что его конец июля соответствует нашей второй неделе августа и т. д.).

Я должен закончить это предисловие следующими судебными предписаниями. Отвечая на один из вопросов Алины Тальми в интервью, опубликованном в журнале «Vogue» (1970), я сказал, что «самая

Так в русских деревнях спят шатуны-пьяные. Весь день сонно сверкал зной, проплывали высокие возы, осыпая проселочную дорогу сухими травинками, – а бродяга буйствовал, приставал к гулявшим дачницам, бил в гулкую грудь, называя себя сынком генеральским, и, наконец, шлепнув картузом оземь, ложился поперек дороги, да так и лежал, пока мужик не слезет с воза. Мужик оттаскивал его в сторонку и ехал дальше; и шатун, откинув бледное лицо, лежал, как мертвец, на краю канавы, – и зеленые громады возов, колыхаясь и благоухая, плыли селом, сквозь пятнистые тени млеющих лип.

Ганин, беззвучно поставив на стол будильник, долго стоял и смотрел на спящего. Постояв, потренькав монетами в кармане штанов, он повернулся и тихо вышел.

В темной ванной комнатке, рядом с кухней, сложены были в углу под рогожей брикеты. В узком окошке стекло было разбито, на стенах выступали желтые подтеки, над черной облупившейся ванной криво сгибался металлический хлыст душа. Ганин разделся донага и в продолжение нескольких минут расправлял руки и ноги – крепкие, белые, в синих жилках. Мышцы хрустели и переливались. Грудь дышала ровно и глубоко. Он отвернул кран душа и постоял под ледяным веерным потоком, от которого сладко замирало в животе.

Одевшись, весь подернутый огненной щекоткой, он, стараясь не шуметь, вытащил в прихожую свои чемоданы, поглядел на часы. Было без десяти шесть.

Он бросил пальто и шляпу на чемоданы и тихо вошел в номер Подтягина.

Танцоры спали рядышком, на диванчике, прислонившись друг к другу. Клара и Лидия Николаевна нагибались над стариком. Глаза у него были закрыты, лицо, цвета высохшей глины, изредка искажалось выражением муки. Было почти светло. Поезда с заспанным грохотом пробирались сквозь дом.

Когда Ганин приблизился к изголовью, Подтягин открыл глаза. На мгновенье в бездне, куда он все падал, его сердце нашло шаткую опору. Ему захотелось сказать многое, – что в Париж он уже не попадет, что родины он и подавно не увидит, что вся жизнь его была нелепа и бесплодна и что он не ведает, почему он жил, почему умирает. Перевалив голову набок и окинув Ганина растерянным взглядом, он пробормотал: «Вот… без паспорта», – и судорожная улыбка прошла по его губам. Он снова зажмурился, и снова бездна засосала его, боль клином впилась в сердце, – и воздух казался несказанным, недостижимым блаженством.

Ганин, сильной белой рукой сжав грядку кровати, глядел старику в лицо, и снова ему вспомнились те дрожащие теневые двойники русских случайных статистов, тени, проданные за десять марок штука и Бог весть где бегущие теперь в белом блеске экрана. Он подумал о том, что все-таки Подтягин кое-что оставил, хотя бы два бледных стиха, зацветших для него, Ганина, теплым и бессмертным бытием: так становятся бессмертными дешевенькие духи или вывески на милой нам улице. Жизнь на мгновенье представилась ему во всей волнующейся красе ее отчаянья и счастья, – и все стало великим и очень таинственным – прошлое его, лицо Подтягина, облитое бледным светом, нежное отраженье оконной рамы на синей стене, – и эти две женщины в темных платьях, неподвижно стоящие рядом.

И Клара с изумленьем заметила, что Ганин улыбается, – и его улыбку понять не могла.

Улыбаясь, он тронул руку Подтягина, чуть шевелившуюся на простыне, и, выпрямившись, обернулся к госпоже Дорн и Кларе.

– Я уезжаю, – сказал он тихо. – Вряд ли мы опять встретимся. Передайте мой привет танцорам.

– Я провожу вас, – сказала Клара так же тихо и добавила: – Танцоры спят на диванчике.

И Ганин вышел из комнаты. В прихожей он взял чемоданы, перекинул макинтош через плечо, и Клара открыла ему дверь.

– Благодарствуйте, – сказал он, боком выходя на площадку. – Всего вам доброго.

На мгновенье он остановился. Еще накануне он мельком подумал о том, что хорошо бы разъяснить Кларе, что никаких денег он не собирался красть, а рассматривал старые фотографии, но теперь он не мог вспомнить, о чем хотел сказать. И, поклонившись, он стал не торопясь спускаться по лестнице. Клара, держась за скобку двери, глядела ему вслед. Он нес чемоданы как ведра, и его крепкие шаги будили в ступенях отзвуки, подобные бою медленного сердца. Когда он исчез за поворотом перил, она еще долго слушала этот ровный, удалявшийся стук. Наконец она закрыла дверь, постояла в прихожей. Повторила вслух: «Танцоры спят на диванчике», – и вдруг бурно и тихо разрыдалась, указательным пальцем водя по стене.

17

Тяжелые, толстые стрелки на огромном циферблате, белевшем наискось от вывески часовщика, показывали 36 минут седьмого. В легкой синеве неба, еще не потеплевшей после ночи, розовело одно тонкое облачко, и было что-то не по-земному изящное в его удлиненном очерке. Шаги несчастных прохожих особенно чисто звучали в пустынном воздухе, и вдали телесный отлив дрожал на трамвайных рельсах. Повозка, нагруженная огромными связками фиалок, прикрытая наполовину полосатым грубым сукном, тихо катила вдоль панели: торговец помогал ее тащить большому рыжему псу, который, высунув язык, весь подавался вперед, напрягал все свои сухие, человеку преданные, мышцы.

С черных веток чуть зеленевших деревьев спархивали с воздушным шорохом воробьи и садились на узкий выступ высокой кирпичной стены.

Лавки еще спали за решетками, дома освещены были только сверху, но нельзя было представить себе, что это закат, а не раннее утро. Из-за того, что тени ложились в другую сторону, создавались странные сочетания, неожиданные для глаза, хорошо привыкшего к вечерним теням, но редко видящего рассветные.

Все казалось не так поставленным, непрочным, перевернутым, как в зеркале. И так же, как солнце постепенно поднималось выше и тени расходились по своим обычным местам, – точно так же, при этом трезвом свете, та жизнь воспоминаний, которой жил Ганин, становилась тем, чем она вправду была, – далеким прошлым.

Он оглянулся и в конце улицы увидел освещенный угол дома, где он только что жил минувшим и куда он не вернется больше никогда. И в этом уходе целого дома из его жизни была прекрасная таинственность.

Солнце поднималось все выше, равномерно озарялся город, и улица оживала, теряла свое странное теневое очарование. Ганин шел посреди мостовой, слегка раскачивая в руках плотные чемоданы, и думал о том, что давно не чувствовал себя таким здоровым, сильным, готовым на всякую борьбу. И то, что он все замечал с какой-то свежей любовью – и тележки, что катили на базар, и тонкие, еще сморщенные листики, и разноцветные рекламы, которые человек в фартуке клеил по окату будки, – это и было тайным поворотом, пробужденьем его.

Он остановился в маленьком сквере около вокзала и сел на ту же скамейку, где еще так недавно вспоминал тиф, усадьбу, предчувствие Машеньки. Через час она приедет, ее муж спит мертвым сном, и он, Ганин, собирается ее встретить.

Почему-то он вспомнил вдруг, как пошел проститься с Людмилой, как выходил из ее комнаты.

А за садиком строился дом. Он видел желтый, деревянный переплет – скелет крыши, – кое-где уже заполненный черепицей.

Работа, несмотря на ранний час, уже шла. На легком переплете в утреннем небе синели фигуры рабочих. Один двигался по самому хребту, легко и вольно, как будто собирался улететь.

Золотом отливал на солнце деревянный переплет, и на нем двое других рабочих передавали третьему ломти черепицы.

Они лежали навзничь, на одной линии, как на лестнице, и нижний поднимал наверх через голову красный ломоть, похожий на большую книгу, и средний брал черепицу и тем же движеньем, отклонившись совсем назад и выбросив руки, передавал ее верхнему рабочему. Эта ленивая, ровная передача действовала успокоительно, этот желтый блеск свежего дерева был живее самой живой мечты о минувшем. Ганин глядел на легкое небо, на сквозную крышу – и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре дня, – эти четыре дня были, быть может, счастливейшей порой его жизни. Но теперь он до конца исчерпал свое воспоминанье, до конца насытился им, и образ Машеньки остался вместе с умирающим старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал воспоминаньем.

И, кроме этого образа, другой Машеньки нет, и быть не может.

Он дождался той минуты, когда по железному мосту медленно прокатил шедший с севера экспресс. Прокатил, скрылся за фасадом вокзала.

Тогда он поднял свои чемоданы, крикнул таксомотор и велел ему ехать на другой вокзал, в конце города. Он выбрал поезд, уходивший через полчаса на юго-запад Германии, заплатил за билет четверть своего состояния и с приятным волненьем подумал о том, как без всяких виз проберется через границу, – а там Франция, Прованс, а дальше – море.

И когда поезд тронулся, он задремал, уткнувшись лицом в складки макинтоша, висевшего с крюка над деревянной лавкой.

Предисловие автора к американскому изданию

воскресенье, 01 апреля 2007

«Он остановился в маленьком сквере около вокзала и сел на ту же скамейку, где еще так недавно вспоминал тиф, усадьбу, предчувствие Машеньки. Через час она приедет, ее муж спит мертвым сном, и он, Ганин, собирается ее встретить. Почему-то он вспомнил вдруг, как пошел проститься с Людмилой, как выходил из ее комнаты. А за садиком строился дом. Он видел желтый, деревянный переплет, — скелет крыши, — кое-где уже заполненный черепицей. Работа, несмотря на ранний час, уже шла. На легком переплете в утреннем небе синели фигуры рабочих. Один двигался по самому хребту, легко и вольно, как будто собирался улететь. Золотом отливал на солнце деревянный переплет, и на нем двое других рабочих передвали третьему ломти черепицы. Они лежали навзничь, на одной линии, как на лестнице, и нижний поднимал наверх через голову красный ломоть, похожий на большую книгу, и средний брал черепицу и тем же движеньем, отклонившись совсем назад и выбросив руки, передавал ее верхнему рабочему. Эта ленивая, ровная передача действовала успокоительно, этот желтый блеск свежего дерева был живее самой живой мечты о минувшем. Ганин глядел на легкое небо, на сквозную крышу — и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре дня, — эти четыре дня были быть может счастливейшей порой его жизни. Но теперь он до конца исчерпал свое воспоминанье, до конца насытился им, и образ Машеньки остался вместе с умирающим старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал воспоминаньем. И кроме этого образа, другой Машеньки нет, и быть не может. Он дождался той минуты, когда по железному мосту медленно прокатил шедший с севера экспресс. Прокатил, скрылся за фасадом вокзала. Тогда он поднял свои чемоданы, крикнул таксомотор и велел ему ехать на другой вокзал, в конце города. Он выбрал поезд, уходивший через полчаса на юго-запад Германии, заплатил за билет четверть своего состояния и с приятным волненьем подумал о том, как без всяких виз проберется через границу, — а там Франция, Прованс, а дальше — море. И когда поезд тронулся, он задремал, уткнувшись лицом в складки макинтоша, висевшего с крюка над деревянной лавкой.»

Владимир Набоков «Машенька». Берлин, 1926 г.


@темы:

Набоков

Ганин легко оттолкнул его руку. Алферов, покачивая головой, наклонился над столом, локоть его пополз, морща скатерть, опрокидывая рюмки. Рюмки, блюдце, часы поползли на пол…

— Спать, — сказал Ганин и сильным рывком поднял его на ноги.

Алферов не сопротивлялся, но так качало его, что Ганин с трудом направлял его шаги.

Очутившись в своей комнате, он широко и сонно ухмыльнулся, медленно повалился на постель. Но внезапно ужас прошел у него по лицу.

— Будильник… — забормотал он, приподнявшись, — Леб, — там, на столе, будильник… На половину восьмого поставь.

— Ладно, — сказал Ганин и стал поворачивать стрелку. Поставил ее на десять часов, подумал и поставил на одиннадцать.

Когда он опять посмотрел на Алферова, тот уже крепко спал, навзничь раскинувшись и странно выбросив одну руку.

Так в русских деревнях спят шатуны пьяные. Весь день сонно сверкал зной, проплывали высокие возы, осыпая проселочную дорогу сухими травинками, — а бродяга буйствовал, приставал к гулявшим дачницам, бил в гулкую грудь, называя себя сынком генеральским, и наконец, шлепнув картузом оземь, ложился поперек дороги, да так и лежал, пока мужик не слезет с воза. Мужик оттаскивал его в сторонку и ехал дальше; и шатун, откинув бледное лицо, лежал, как мертвец, на краю канавы, — и зеленые громады возов, колыхаясь и благоухая, плыли селом, сквозь пятнистые тени млеющих лип.

Ганин, беззвучно поставив на стол будильник, долго стоял и смотрел на спящего. Постояв, потренькав монетами в кармане штанов, он повернулся и тихо вышел.

В темной ванной комнатке, рядом с кухней, сложены были в углу под рогожей брикеты. В узком окошке стекло было разбито, на стенах выступали желтые подтеки, над черной облупившейся ванной криво сгибался металлический хлыст душа. Ганин разделся донага и в продолжение нескольких минут расправлял руки и ноги — крепкие, белые, в синих жилках. Мышцы хрустели и переливались. Грудь дышала ровно и глубоко. Он отвернул кран душа и постоял под ледяным веерным потоком, от которого сладко замирало в животе.

Одевшись, весь подернутый огненной щекоткой, он, стараясь не шуметь, вытащил в прихожую свои чемоданы, поглядел на часы. Было без десяти шесть.

Он бросил пальто и шляпу на чемоданы и тихо вошел в номер Подтягина.

Танцоры спали рядышком, на диванчике, прислонившись друг к другу. Клара и Лидия Николаевна нагибались над стариком. Глаза у него были закрыты, лицо, цвета высохшей глины, изредка искажалось выражением муки. Было почти светло. Поезда с заспанным грохотом пробирались сквозь дом.

Когда Ганин приблизился к изголовью, Подтягин открыл глаза. На мгновенье в бездне, куда он все падал, его сердце нашло шаткую опору. Ему захотелось сказать многое, — что в Париж он уже не попадет, что родины он и подавно не увидит, что вся жизнь его была нелепа и бесплодна и что он не ведает, почему он жил, почему умирает. Перевалив голову набок и окинув Ганина растерянным взглядом, он пробормотал: «вот… без паспорта», — и судорожная улыбка прошла по его губам. Он снова зажмурился, и снова бездна засосала его, боль клином впилась в сердце, — и воздух казался несказанным, недостижимым блаженством.

Ганин, сильной белой рукой сжав грядку кровати, глядел старику в лицо, и снова ему вспомнились те дрожащие теневые двойники русских случайных статистов, тени, проданные за десять марок штука и Бог весть где бегущие теперь в белом блеске экрана. Он подумал о том, что все-таки Подтягин кое-что оставил, хотя бы два бледных стиха, зацветших для него, Ганина, теплым и бессмертным бытием: так становятся бессмертными дешевенькие духи или вывески на милой нам улице. Жизнь на мгновенье представилась ему во всей волнующей красе ее отчаянья и счастья, — и все стало великим и очень таинственным, — прошлое его, лицо Подтягина, облитое бледным светом, нежное отраженье оконной рамы на синей стене, — и эти две женщины в темных платьях, неподвижно стоящие рядом.

И Клара с изумленьем заметила, что Ганин улыбается, — и его улыбку понять не могла.

Улыбаясь, он тронул руку Подтягина, чуть шевелившуюся на простыне, и, выпрямившись, обернулся к госпоже Дорн и Кларе.

— Я уезжаю, — сказал он тихо. — Вряд ли мы опять встретимся. Передайте мой привет танцорам.

— Я провожу вас, — сказала Клара так же тихо и добавила, — танцоры спят на диванчике.

И Ганин вышел из комнаты. В прихожей он взял чемоданы, перекинул макинтош через плечо, и Клара открыла ему дверь.

— Благодарствуйте, — сказал он, боком выходя на площадку. — Всего вам доброго.

На мгновенье он остановился. Еще накануне он мельком подумал о том, что хорошо бы разъяснить Кларе, что никаких денег он не собирался красть, а рассматривал старые фотографии, но теперь он не мог вспомнить, о чем хотел сказать. И поклонившись, он стал не торопясь спускаться по лестнице. Клара, держась за скобку двери, глядела ему вслед. Он нес чемоданы, как ведра, и его крепкие шаги будили в ступенях отзвуки, подобные бою медленного сердца. Когда он исчез за поворотом перил, она еще долго слушала этот ровный, удалявшийся стук. Наконец, она закрыла дверь, постояла в прихожей. Повторила вслух: «Танцоры спят на диванчике», и вдруг бурно и тихо разрыдалась, указательным пальцем водя по стене.

XVII

Тяжелые, толстые стрелки на огромном циферблате, белевшем наискось от вывески часовщика, показывали 36 минут седьмого. В легкой синеве неба, еще не потеплевшей после ночи, розовело одно тонкое облачко, и было что-то не по-земному изящное в его удлиненном очерке. Шаги нечастых прохожих особенно чисто звучали в пустынном воздухе, и вдали телесный отлив дрожал на трамвайных рельсах. Повозка, нагруженная огромными связками фиалок, прикрытая наполовину полосатым грубым сукном, тихо катила вдоль панели: торговец помогал ее тащить большому рыжему псу, который, высунув язык, весь поддавался вперед, напрягал все свои сухие, человеку преданные, мышцы.

С черных веток чуть зеленевших деревьев спархивали с воздушным шорохом воробьи и садились на узкий выступ высокой кирпичной стены.

Лавки еще спали за решетками, дома освещены были только сверху, но нельзя было представить себе, что это закат, а не раннее утро. Из-за того, что тени ложились в другую сторону, создавались странные сочетания, неожиданные для глаза, хорошо привыкшего к вечерним теням, но редко видящего рассветные.

Все казалось не так поставленным, непрочным, перевернутым, как в зеркале. И так же, как солнце постепенно поднималось выше, и тени расходились по своим обычным местам, — точно так же, при этом трезвом свете, та жизнь воспоминаний, которой жил Ганин, становилась тем, чем она вправду была — далеким прошлым.

Он оглянулся и в конце улицы увидел освещенный угол дома, где он только что жил минувшим, и куда он не вернется больше никогда. И в этом уходе целого дома из его жизни была прекрасная таинственность.

Солнце поднималось все выше, равномерно озарялся город, и улица оживала, теряла свое странное теневое очарование. Ганин шел посреди мостовой, слегка раскачивая в руках плотные чемоданы, и думал о том, что давно не чувствовал себя таким здоровым, сильным, готовым на всякую борьбу. И то, что он все замечал с какой-то свежей любовью, — и тележки, что катили на базар, и тонкие, еше сморщенные листики, и разноцветные рекламы, которые человек в фартуке клеил по окату будки, — это и было тайным поворотом, пробужденьем его.

Он остановился в маленьком сквере около вокзала и сел на ту же скамейку, где еще так недавно вспоминал тиф, усадьбу, предчувствие Машеньки. Через час она приедет, ее муж спит мертвым сном, и он, Ганин, собирается ее встретить.

Почему-то он вспомнил вдруг, как пошел проститься с Людмилой, как выходил из ее комнаты.

А за садиком строился дом. Он видел желтый, деревянный переплет, — скелет крыши, — кое-где уже заполненный черепицей.

Работа, несмотря на ранний час, уже шла. На легком переплете в утреннем небе синели фигуры рабочих. Один двигался по самому хребту, легко и вольно, как будто собирался улететь.

Понравилась статья? Поделить с друзьями:
  • Просто бизнес альфа банк приложение скачать
  • Разбор зеркала газель бизнес с повторителем
  • Разведение белок как бизнес выгодно или нет
  • Разведение индеек как бизнес рентабельность
  • Разведение калифорнийского червя как бизнес